Температура тела

Стихотворения

  • Температура тела | Анатолий Жариков

    Анатолий Жариков Температура тела

    Приобрести произведение напрямую у автора на Цифровой Витрине. Скачать бесплатно.

Электронная книга
  Аннотация     
  60


Человек ограничен температурами замерзания, кипения, плавления. Даже больше: нескольким плюс, минус градусами. Дальше – среда уже не человеческая. Он может стать камнем, пеплом, куском льда. Мы прикладываем ладони к батарее, сердцу, женскому телу и слушаем: да, это она, наша температура. Но кто поднимает температуру слова до температуры солнца? А может быть, это и есть наша естественная температура.

Доступно:
DOC

ВНИМАНИЕ
Вы приобретаете произведение напрямую у автора. Без наценок и комиссий магазина. Данная Витрина является персональным магазином автора. Подробнее...

Читать бесплатно «Температура тела» ознакомительный фрагмент книги

Температура тела

            Человеческое, слишком человеческое.

                                         Фридрих Ницше

Прелюдия

И вот, в какой-то год обычный,

в какой-то необычный год,

в таком рождаются да Винчи,

Бах, Моцарт, Пушкин, Элиот,

 

войдёт, как в храм входил язычник,

как варвары врывались в Рим,

летят к чертям его привычки,

стихи, зачёты, сказки Гримм.

 

Она уже в кафе вокзальном

позавтракала пирожком.

Несёт в издательство скандальный

стихи Серёжа Чудаков.

 

Она уже в кафе вокзальном

заказывает бутерброд,

рисует лета расписанье,

вступает в варвары. И вот,

 

Тамара, Анна, Марианна,

быть может, Данта идеал,

она приснилась Модильяни,

и он портрет её писал.

 

Её лицо в простом овале

в столице видели уже,

ей посвящает гениальный

сонет непризнанный А.Ж.

 

Экзамены, вопрос дурацкий.

Спи, женщина, спокойно спи.

Шекспир, Офелия, принц Датский.

Весна, Офелия, Шекспир.

 

Город, улица, подземный переход

                                   Ждану

Насторожённый ворох слов,

как мусор неуютных улиц;

и с хваткою пришитых пуговиц –

торговые ряды лотков.

 

Отставленного локтя ближе

приблизиться уже нельзя

к непонимающим глазам,

напоминающим о жизни.

 

И злы, и молоды глаза

апостолов серпа и молота.

Аптека. Улица. Вокзал.

Столовая родного города.

 

Маэстро стынущей стране

 в худой обувке на резине

 в подземке на одной струне

 концерт играет Паганини.

 

И граждане от злобы дня

 бегут домой по снегу талому,

 и тает музыка огня

 на кухне в запахе метана.

 

Я заказал себе глаза,

ты отпустил усы и бороду,

нас ожидал большой вокзал

большого города.

 

Но утро, трезвое, как трусость,

оставит на своих местах

будильник, улицу, турусы,

у памятника мента.

 

Озябшему ещё пенять

на пошлый день в косую строчку.

Жену, купеческую дочку,

на валенки не поменять.

 

Сними подземный переход,

играй патетику на скрипке,

идёт простуженный народ,

бросает искоса улыбки.

 

Но ты слепого дня добрей,

играй при всём честном народе,

crescendo в нашем переходе

для завтрашних календарей.

 

***

Сегодня на душе легко.

Сегодня лёгкой дымкой тронут

 мой горизонт, уйду пешком,

 как в детстве, – не догонят.

 

Там вечные возы скрипят,

 там Бог – любой убогий.

В пыли – от головы до пят –

 вселенская дорога.

 

Там ворон радостно и зло

 в затылок чёрным клювом метит.

Там звук и храп понятней слов.

Там свет – в пустых глазницах смерти.

 

Там человеку человек

 добра и зла вовек не помнит.

Там горизонта узкий свет

 стоит. А горизонт уходит…

 

***

Великим плыть и сирым прозябать,

жизнь метит всякого от века.

И, любознательным, откуда знать,

куда компас укажет узкой стрелкой.

 

Не позавидуешь обвисшим парусам,

когда на море штиль; и мука праздности

пойдёт гулять по медленным волнам

такой нелепой, в сущности, громадности.

 

Но окончательно отрезан путь назад,

молчи, душа, пространством оробевшая;

сердцам грубеть и прозревать глазам

в солёном ветре, в урагане бешеном.

 

Пусть рифами осклабится обман,

раскручен маховик слепого времени.

И море входит в тёмный океан,

и он смеётся и плюётся пеной.

 

***

Руками землю не обнимешь,

и мало – взгляда.

Во рту щемит от винограда,

иду в малинник.

Лежу в степи, раскинув руки,

уходит лето.

И облака – или планета? –

идут по кругу.

Я – мальчик, я не принимаю

невечность жизни…

В степи меня сестра разыщет,

я засыпаю.

 

***

Кореш готовит лыжи,

только без родины тесно,

на кладбище под Парижем

нету свободного места.

 

Может быть, там и ближе

 небо и солнце в Париже,

только холодны ложа

под славным городом тоже.

 

Время обиды залижет,

тёмные ранки обмоет,

снег лежит в Подмосковье,

дождик идёт под Парижем.

 

***

Так начиналось:

любопытный взгляд

и взгляд в ответ,

и сопряженье мыслей.

Но намертво затверженный обет –

обычного вниманья

не превысить.

И первые волнения следы,

и приближенье

непонятной грусти.

Но – нерешительность

в предчувствии беды.

Но – выше сил! –

всё забери, берущий!

 

***

            Брониславу Азевичу

В эту ночь одинок я, как зверь,

как ежи, ощетинились звёзды,

как душа, распахнута дверь,

как любовница – воздух морозный.

 

Я себе говорю: ничего,

до утра ничего не случится.

Как ребёнок, уснуло село,

как старухе, позёмке не спится.

 

Что в тюрьме, что на воле, – тоска,

что в миру, что в душе, – неволя.

Как в фате, белокрыла река,

как под саваном – зимнее поле.

 

Я себе говорю: поостынь, –

говорю: не дрожи руками.

Водка горькая, как полынь,

вобла ржавая, словно камень.

 

Дописанная осень

Возраст, вот и прекрасно,

голый сюжет из повести.

Сразу становится ясно,

когда уже поздно становится.

 

И мы живём уже для фрески,

заказанной на выживанье.

Горит ноябрь, глазами детскими

выплачивает нищим жалованье.

 

***

Сосчитаны ступени. В полумрак

вхожу, нетерпеливы пальцы.

И любознательность, похожая на страх,

поднимет руку, чтобы постучаться.

 

И стук в подъезде, как небесный гром,

раскалывает лоб и ранит уши.

Худой Раскольников с огромным топором

под мышкою, поддерживая душу.

 

И – свет в двери! И кругом голова

идёт. Вот голова жилички.

Соседка слушает меня едва,

зевает и протягивает спички.

 

***

Я отдал сыну ветхую суму

и белый каравай его невесте –

нож разделил, что прежде было вместе.

Я разве сторож сыну моему?

 

Пшеничный колос, наливайся, зрей,

до каравая поднимайся, тесто!

Я нож острю, вручу его невесте,

я разве сторож дочери моей?

 

И у порога просветлённых дней

моя свеча последняя зажжётся,

и тёплый воск холодных рук коснется.

А я не сторож и душе своей…

 

***

За что же  сразу столько одному –

Вийон! Бродяжка, сутенёр, убийца!

На виселице не повеселиться ль

кудеснику стиха, говоруну?..

 

Средневековья сын, он пасынок ему;

отпетый лгун, золотоклюв залётный!

Как мало чувств и, Боже, столько плоти –

маэстро, бакалавру, школяру!

 

В поэзии он был Наполеоном,

а в буднях жизни ещё выше, он,

вскормлённый молоком Сорбонны

и франком женщины ночной.

 

***

Если б не взошедшая звезда,

не четверг, не чётная неделя,

карт расклад бы не да не судьба;

насморк не да русские метели;

 

если бы не карликовый рост;

если бы не смрад и блуд в столице;

если б не отвагой пьяный росс;

если бы не ад Аустерлица;

 

если бы не бабьи рогачи,

если б не Давыдов со товарищи;

если б не кривой пердун с печи,

не Бородино, Москвы пожарище;

 

если б не, как шторм, последний штурм,

если б не уланов не жалея;

если б на века не вздыбил шум,

кто бы помнил этого пигмея…

 

***

                                               Юрию Доценко

Толикой жалкою коснётся слух

двух-трёх приветных слов от друга.

Я, как Винсент, отрежу ухо;

отрежу два, как хорошо без ух.

 

Съедает душу жизнь, а нежизнь

всё больше видится, как нежность.

Всё ближе истина, всё дальше правда;

навру себе, что ничего не надо.

 

Грубей, чем кладка мостовой,

и площе площади столицы:

я стёр о стул свой ягодицы

и до кости своё стило.

 

И в тайной братьев перебранке

поёт пока моя шарманка.

И стерва-жизнь смеётся-плачет

и дразнит скорою удачей.

 

И под гору так тяжело,

как в гору, то же ремесло.

И лёгочный отёчный хрип

походит на животный крик.

 

Запой

                       Анатолию Лазоренко

Это молитва о спасении. Это

сотвори, Господи, маленькое чудо.

Это схождение с ума и схождение со света,

как на незнакомой остановке, и будь что будет.

 

Это бегство в детство. Это

помогите, люди! Я люблю вас.

Это открытие вен; это признание поэта

в любви от: вот моё сердце до: ну вас.

 

Это неизбежность. Это необходимость

высказаться; сколько лет молчал я.

Это желание жить. Это жить невыносимо.

Это пытка. Это попытка жить с начала.

 

Это воспаление души и сердца;

это бюллетень больной совести.

Это отчаяние. Это безумие. Это бегство,

хотя за тобой никто и не гонится.

 

***

Это в медленном вальсе кружилась кровать,

танцевали в руках руки, плечи в предплечьях.

Если это не смерть, я готов умирать

в этой музыке каждый подаренный вечер.

 

Небо тенью металось на голых стенах,

растекался туманом и звёздами Млечный.

Били плети конвульсий, сияло в глазах,

словно новой звездой разрешалась вечность.

 

Если это  безмолвие – смерть, я готов

онеметь, захлебнувшись последнею истиной.

Но лепились созвездья из звуков и слов.

Бормотала Вселенная сонную исповедь.

 

Вдох последний и выдох последний истрать

на согласных надрыв, на подобие речи.

Если это не  жизнь, я готов умирать

в этой музыке медленно, целую вечность.

 

***

Ресторан был раскрыт. Канун Рождества.

Заказали бисквиты и крепкого чаю.

Кто-то громко входил и бросал слова,

и слова в переполненном зале дичали.

 

Кто-то шумно вздыхал, кто-то резко вставал.

Поднимались и падали длинные тени.

Был январский вечер. Канун Рождества.

Говорили, смеялись, пили и пели.

 

Вы сидели напротив. Был канун Рождества.

И шутили развязно, и пальцами нервно

теребили салфетку, роняли слова

и топили их в мутном стакане с портвейном.

 

Снова вверх поднимались и плыли слова,

плыли тени, и плыли значенья на лицах.

Был январский вечер. Канун Рождества.

Наливалась вином и румянцем провинция.

 

В сизом дыме тонули, как рыбы, слова.

Плыли свечи, в подсвечниках  таяло время.

Был январский вечер. Канун Рождества.

Шли волхвы. Восходила звезда в Вифлееме.

 

***

А мне и  не надо ни губ, ни рук

твоих, уходи с богом.

Пешком до города – большой крюк

и в снегу по плечи дорога.

 

А я пожарче зажгу свечу,

печь затоплю, заведу будильник,

на вечность помечу, я не хочу,

чтоб раньше меня будили.

 

Бог с тобой, дорогая, почём

нынче луки и стрелы?

Мой падший ангел за правым плечом,

твой светлый ангел за левым.

 

Сегодня ночью старый год,

а завтра ночью – новый.

Метелью в село босиком идёт

к нам Рождество Христово.

 

А мне не надо ни рук, ни плеч

твоих, приходи с Богом.

Горит свеча, натоплена печь,

есть мёд и вина немного.

 

Восходит звезда над нашим селом,

и  мечет метель свои стрелы,

как падший ангел за правым плечом,

как светлый ангел за левым.

 

***

Как нищий, что ещё стыдясь

просил простить за корку хлеба;

одна рука писала страсть,

другая – Небо.

 

И выйдет, что судьба проста,

прожив от края и до края.

Что просишь ты ещё, когда

всё отдал и рука пустая?

 

***

И сытость глаз, и сухость жил

прости улыбкою повинной.

Ты вся как есть, Марина-Жизнь,

читаешься как Страсть-Марина.

 

Не отвести судьбы прищур

в попытке подменить несмелой.

И даже не натянет шнур

вес птичий собственного тела.

 

***

Круг друзей ограничен до здравствуй, привет, как дела?..

Обессолнечен день, как в тридцатые храм обезглавлен.

И раскроена жизнь, словно ножницами, пополам;

Достоевского словно предзнающей книги заглавием.

 

Обесценена жизнь, и в цене возрастает вина,

и герой возмужал. И сомнения душу не гложут.

На подрамник надев холщовый кусок полотна,

снова чёрный квадрат на белом малюет художник.

 

Жизни русской рулеткой отмерены нужность и срок,

и весы правосудия богу иному вручили.

И контрольную пулю, как учили, вгоняет в висок;

и напарника следом надо мочить, как учили.

 

***

Завис, зимы последний свидетель,

лист – ветошью грязной в обнове –

вцепился в ветку и держится еле,

как жизнь, прожитая на честном слове.

 

Ливень

Сначала робко, наклонясь

с услужливостью лакея,

потом шумя и матерясь,

ни чувств, ни жизни не жалея.

 

И разливался затяжной

волной, гудя однообразно,

как в долгой тряске поездной

попутчика живым рассказом.

 

Как будто всем, что накопил

за жизнь – уже не остановишь –

пошёл плескать, заговорил.

Рассказ вытягивался в повесть.

 

И прыгал шляпками гвоздей,

в асфальт вколачивая лужи.

Так прыгают на сковороде

взрывные зёрна кукурузы.

 

Как тряпку половую, выжал

всё небо, стихнул, изнемог.

И долго волновались крыши,

стекая громко в водосток.

 

***

Это я левым крайним бегу без оглядки

на плечо себя впереди и точный пас выдаю.

Пожалуйста, пользуйтесь моими чувствами,

это бесплатно,

как растительность в раю.

 

Дай, судьба, бойцам

понаваристей из кастрюль,

им – калории для выживания.

А я много пью,

а я много курю,

мне б второе и третье дыхание…

 

***

И первые слова мои,

с надрывом, с хрустом,

конечно, были о любви,

о грусти.

 

И были ветром за стеной;

он вдруг, с налёта,

как с рельс, сходил с полутонов

и дверью хлопал.

 

И ветрености веретено

словами зрело,

оно пыталось прясть одно,

но то и дело

 

сбивалось, путалось, как свет,

сетчась ветвями

деревьев, где большой поэт

шумел словами.

 

И ослепленный сценой дня,

в цвету акаций,

я лицедеял, из меня

рос гул оваций.

 

Был в свете птичьего вранья

мой трёп не хуже

растрёпанного воробья

в песочной луже.

 

***

                                   Красные помидоры

                                   кушайте без меня…

                                   Б. Чичибабин

Нам ещё грызть арбуз

красный, как воспалённый глаз,

с семечками миндалинами;

есть ещё красных помидоров запас

на воле у нас, правда, горьковатых на вкус,

но которых  давно не едали Вы.

 

На ладонях моих лучится

эта закусь, как угли, красная.

В два стакана налью за почивших

и живых, живущих не напрасно.

 

На ладонях моих две судьбы,

кривые линии.

Выпьем горькую. Жили б Вы,

повторили мы.

 

Почитали бы вслух строчки ненапечатанные

и пошли бы вдаль закоулками-задворками,

друг поддерживая друга плечами и

икая окончаниями и красными помидорами.

 

***

                        Борису Южику

О как знакомы мне побеги!

Весна в своей холодной неге

в объятиях бегущих снега.

Портфели бросив за кусты, –

на вздрагивающие мосты,

на синий гребень ледолома.

От главной заповеди дома.

 

На незнакомой электричке,

пешком, бегом, на перекличку

скворцов, на все четыре света,

где главной заповеди нету.

На ферму, в поле, на завод,

где чернозём, металл и пот.

 

От одиночества ночлега,

от женщины, от петли века,

от города с деревней смычки,

от одиночества привычки,

от вязкой тени за телегой

и даже самого побега.

 

И навзничь, и тоскою птицы

под неба глыбь Аустерлица,

в громадности живого света

не различая дня и смерти.

 

От веры, от войны и мира

уже невидимым пунктиром,

чтоб до Астапова успеть

и, простудившись, умереть.

 

И дальше, в зге меняя пегих.

О как знакомы мне побеги!

 

Елена Лаврентьева

Без цветаевской папироски,

но с цветаевской вдрызг тоской,

но с ахматовской судьбоносной,

со смородиново-морошковой

украинско-русской душой.

 

Ах судьба, как ущербна милость

к этой девочке с Божьим словом.

Не жена, не сестра – золовка,

с родниковым ключом – полукровка,

слободской стороне наснилась.

 

На душе, на дороге длинной, –

на! – на счастье следы подков.

Застят слово, его не видно

за крутыми  квадратными спинами

облысевших учеников.

 

Это будет потом – внимание,

восхищение, сожаление,

дочке – отчима – края приданое.

Так высокое расстояние

обнажает плохое зрение.

 

***

Наставленья, посты и тяжёлого ритма работа,

и работа, и к раме высокой приник.

И спасёт только пропастью рта ломовая зевота.

Это участь твоя и молитва твоя, ученик.

 

Сапоги и сутана, очей обжигающих угли,

странный инок, и в свете своём нелюдим.

Свечи то полыхали, то разом удушливо тухли,

если кистью писал или краски в воде разводил.

 

Будешь видеть и слышать в крови набегающей орды.

Будешь маяться духом, что тёмную душу сгубил.

Будут сниться с икон татарвы лошадиные морды.

Будешь кровью блевать и остатками жизненных сил.

 

От смятенья, поста и молитвы очистившись рвотой,

снова станешь из грязи бездонные очи спасать.

Обречён ученик, восстающий учителя против,

погибая душой, гениальные лица писать.

 

*** 

Голубые в лесах, на полях золотые – снега.

Знали – славой и волей небесно-крылатой

всей России пределы, вселенной её берега –

Нострадамус в шестнадцатом и Андреев в двадцатом.

 

Прежде чем соберёшься в последний раз умирать,

затоскуешь заморышем-птицей по дому родному;

буду тайно лелеять гнездо из слюны серебра

между Киевом жлобским и блудной в гордыне Москвою.

 

Не поймёт только разумом хворый, душою ленивый,

что вспорхнула под купол небес как знаменье свеча:

и от блядской Москвы, и от слабого зодчего Киева

Мономаха гнездо, чистой золота пробой лучась!

 

***

Ах, какая тоска!

Аж до Елабуги

певчим горлом кровь!

Не приняла Москва

Марины больную любовь.

 

Был суровый у петли нрав,

круче, чем у её создателя.

Не оборвалась, жизнь оборвав,

обворовав читателя.

 

***

Был сон дурной, навязчивый и липкий,

из тех, что, не дай бог, придут уликой,

вернутся в наше нищее жильё,

принудят землю грызть и гнить живьём.

На жидкие глаза натянуты колени

и лагерей мертвеющие тени.

 

***

Белой марлею больница снится,

в синь застиранными простынями.

Юная, моя большая птица,

в мае сонный чернозём оттает.

 

Подогреет небо ширь-дороги,

в клейком воздухе проснутся почки.

Дни становятся светлее, слава богу,

ночи без ответа всё короче.

 

Я исправлю все свои ошибки

косной от растерянности речи.

Хворь моя, простынка, разреши мне

болью вытечь, если болью лечат.

 

***

Принеси картошки из подвала

и солёных хрумких огурцов.

Золотом румяное, на сале,

слаще слюнки блюдо, краше слов.

 

Выпьем за спасительницу дачу,

за твою и за мою удачу.

Задурманит серебристый сон,

огненный и сладкий самогон.

 

Кумовья придут на именины,

боль-душа, тепла не экономь!

Жарко в сердце, стыло за окном.

Боже, не забудь про Украину…

 

***

И жизнь проста; и так противно: просто

жить, выросши из родового роста.

 

***

В той деревне, где меня никто не знает,

знаю, дом есть и никем не занят.

Вбок склонился, но лесами крепко стянут,

не брюзжит, не жалуется ставней.

В доме том, покоем знаменитом,

пахнет чабрецом и земляникой.

Жили б в нём с подругой, зла не знали,

если б люди место указали.

 

***

Я песню утра начинаю рано,

когда на юг лечу и плачу клином,

над белой хатой поднимаюсь дымом

и опускаюсь рыжим солнцем к травам.

 

И день хрипит уже во всю октаву,

ни журавлей, ни тающего дыма.

Душа звенит невозвращённым клином,

и пыль дороги валится на травы.

 

Сиянье севера, востока прана,

судьба текущих по ладоням линий

в песок сольётся дырочками синими,

живущими неверием и тайной.

 

И пишется тоска от Иоанна

до новых улиц Иерусалима.

Не знаю как: убьют ли под Берлином

или вернут медалью из Афгана.

 

***

По раскрученному графику катись,

эх ты, мама моя, выпитая жизнь.

днями вытоптана, вымотана вдрызг,

с горки едем, за себя рукой держись!

 

Набери лучей солёных в две горсти,

я корзинки научу тебя плести.

мы начнём, продолжат дети, бог прости,

эту долгую, как песню, боль нести.

 

А когда закруговертит снеговей,

две рубашки из холстины нам пошей.

Стол накрой да созови к нему гостей.

Славный путь…  Не распрягайте лошадей!

 

***

Смешай мне всякого в одну посуду;

роскошный стол, что твоя матка-жизнь!

Пусть соль земли навечно в нас пребудет,

серпом под жито спелое ложись.

 

Жизнь презирая и боготворя,

в её разломах моё слово дремлет.

Как сон былинного богатыря,

в моих руках её орлиный трепет.

 

Блюдя закон литературных дел,

я поднимусь от сна едва ли.

Школяр Вийон и не такое ел,

когда ему на стол не подавали.

 

***

На родине Шекспира и Вордсворта начинается водоворот,

время собирать разбитого ковчега останки.

Вода наберёт воды полный беззубый свой рот,

забвенье пожрёт границы, время вывернув наизнанку.

 

На Украине моей оттаяли декабри,

зацветают деревья, птицы гнездятся под стрехами.

Вы, как и люди, слишком доверчивы, милые вы мои,

это у нашей земли ледяная крыша поехала.

 

Вы, как и люди, рады и малой оттепели;

земля разбужена и делает резкий поворот руля.

Когда-то динозавры по земле моей толпами топали.

Восстаёт от своего былинного покоя земля.

 

На родине Шевченко и Гоголя грядёт обновление духа и плоти,

время оставит по паре от каждого рода и каждой семьи.

Дождь омоет, и ветер высушит белые гладкие кости,

юный Йорик смеясь отряхнёт с них комья ржавой земли.

 

***

Мы две в одну отброшенные тени,

мне крест нести, тебе считать ступени.

 

***

                                               Майе                                                                       

На тяжесть одеяла наплевать,

такая мягкота! И леность в теле.

И сон накатывает опять,

за ним другой весенней акварелью.

 

В серьёзном мире полдень на часах,

идут дела, проходят безделушки.

Как утро нынче утром непослушно!

И снова сны, как вата на дрожжах.

 

В четырнадцать Джульетте тосковать,

любить и презирать запреты.

И сонными руками не достать,

не изменить, не повернуть  сюжета.

 

Отец не в счёт, пока вернётся мать,

успеть поспать в тридцать седьмом сонете.

 

***

И день, состарившийся к лету,

всё жарче распаляет печь.

Оставить суету, прилечь,

из стебля тонкого придумать флейту.

 

И было солоно, и было прежде.

И к изголовью тянется трава,

как подбирается безумие к словам,

чтоб умыкнуть последнюю надежду.

 

Жизнь побоку и в днище лодки течь.

Мальчонки не было, и сновидений нету.

Конгломерат. Разменная монета.

И только чудится в шмеле мохнатом речь.

 

***

Земля охрипла в воздухе ночном,

молчит ни звука не роняя.

Во всю Украйну – ни конца, ни края –

            насупившийся чернозём.

 

Оцепененье падающей тьмы,

пустая, оглоушенная зга,

как обезвоженные га,

как невостребованные – мы.

 

***

Открыт и падает на землю небосвод,

и звёзд парадный строй нарушен.

Бог наигрался, кончился завод.

Большой ребёнок не собрал игрушки...

 

***

Благослови шахтёрский тормозок,

завёрнутый в листок партийных сплетен.

Да будет труд не славою приметен,

не липою цветущей – уголёк.

 

Из мусорных безликих пирамид

бессильною тоской своих пророчеств

на языке обуглившихся почек

день поднимается и матерно хрипит.

 

***

Мир по-прежнему светловысок,

не затоптан – как в день творенья.

В день весенний отвесный прыжок,

всё туда же, где смерть и рожденье.

 

Просыпаешься, страх затая.

Но восходит, смеётся и плачет.

Я живу на тёщиной даче,

шевелю интеллект муравья.

 

***

И когда почувствуешь в венах

кровь, трущуюся о стенки,

и рост волос как продирающиеся растения

из-под земли и потом

полегающие сеном;

и когда уже ничего не чувствуешь

кроме пустоты, забывающей пространство и время;

остаются одни согласные чудом лишь,

начиная дышать гласными стихотворения.

 

***

Ночь благоночствует и звёздами светла,

повисло над селом крутое вымя.

И пьёт земля иссохшими своими

оврагами, и вьётся влагой мгла.

 

Покой на всём. Спят птицы на насесте.

Жуют волы. И, гулко неслышна,

Вселенная, не знающая сна,

колотится в своём коровьем сердце.

 

***

Я снова очнулся в посеянном мире,

где мера расчёта до знака четыре,

и чувств наберётся не больше пяти,

и, не умерев, невозможно уйти.

 

И странника выбор – единственный путь:

прямая – за чем-то, куда-то, в -нибудь.

И неба твердыня запретная пала,

бессмертному тесно, и смертному мало.

 

И сонный рассвет обозначился тонко,

открылся, как пятая грань горизонта.

 

***

И чтоб не болеть, не хандрить  и не ехать с ума,

наш предок велел запрягать одичавшую тройку.

И птицей летела душа по степям, по холмам,

и эхо стонало, едва поспевая вдогонку.

 

И кони и звёзды купались в холодном снегу,

в глазах шелестела слеза, опоённая бегом.

И вровень с душой, возвышаясь на хлёстком бегу,

дышали огромные копны горячего снега.

 

А чай остывал, и темнела звезда игрока.

И пили шампанское. "Мадмуазель, Вы позволите нам?" –

чубук набивала махрой чумовая тоска,

и небо сужалось в зрачке до тёмной фасолины.

 

***

Холодно. Бессмысленно. Дышать

нечем. На века зевота.

Что-то делать. Что-нибудь решать.

Жить и умирать за что-то.

 

***

День длится вширь и вдаль очей твоих светлее.

И ночь пустыннее твоих спокойных уст.

Я за себя ещё сказать успею,

я за тебя в молитвах отшучусь.

 

***

Долгий вечер, дальний вечер.

Тёплая, как солнце, пыль в горсти,

тихий шёпот: "Господи, прости

человеку человечье…"

 

***

Не будем поспешать, телега времени

скрипит, послушна ось колёс.

Нам для надежды зёрен горсть посеяна

и пыль дорожная для слёз.

 

Небес безоблачная даль,

земля, в косых дождях омытая.

И преходящая печаль.

И неизбежное великое.

 

***

Как волчата под звёздным именем мы.

И лелеет нас тёмной лаской

то ли Бог, не имеющий имени,

то ли имя под божьей маской.

 

***

Разменявшись инем и янем,

мы душой проросли, вы силою.

Мы без вас, как ясли без нянек,

малахольные и гиблые.

 

Как волкам леса мало, вселенной

мало нам, вам светлы и ночи.

Потому ваши выи – лебеди,

потому наши вои – волчьи.

 

Крепче нет наших вин соития

ничего, перепробовав разное…

Видит бог, небольшая разница

у дыхания и наития.

 

Пусть прагматики ум насилуют,

мы равняемся мерами старыми.

Ваша слабость постольку сильная,

наша сила поскольку слабая.

 

***

Ты слаб, возьми мою плоть,

ты нищ, возьми мою душу;

но я никогда не одолжу тебе

                   моё одиночество.

 

Шансон

Чернее ваксы пил я горький чай

и горше жизни горькую настойку,

и хитро улыбался из-за стойки

какой-то бог китайский Чао Вань.

 

Я с чёрной розою не посылал бокал

мадам, что на меня восторженно глядела.

И мне – во как! – диета надоела,

как скатерть белая рукам.

 

Когда ж иссяк на кухне чёрный чай

и откровенно бог заржал за стойкой,

я очень смутно вспоминал: ну сколько

со дня рожденья жизни задолжал?

 

И я послал кого-то в эту жизнь

спросить: ну сколько? – но молчали крепко

и черепки разбитой статуэтки,

и под руки ведущие мужи.

 

Я не оставил ни гроша на чай,

мне сто династий этот бог не нужен,

как окна города в какой-то тёмной луже,

в которые напрасно я стучал.

 

***

Мне бы зиму пережить,

стёжку снежную протопать

до того водоворота,

что взахлёб и вскачь бежит.

 

Скудное тепло моё,

кухонная батарея,

из которой каплет время,

протекает бытиё.

 

Чёрный хлеб засухарил,

заварил тягучий батик,

под капель поставил банку,

из которой брагу пил.

 

Все бездарные дела

подытожит скука пыли.

нараспашку дверь открыли,

жизнь коленкой поддала.

 

***

                        Владимиру Баркову

Что ни случится, к лучшему;

камни родятся с волнами.

Так вереница случаев

выточится в гармонию.

 

Сверху звезда светлая,

снизу земля чёрная.

Дуй за попутным ветром

сразу во все стороны.

 

Пулю венчали с песней,

словно душу с решёткой.

Если нечётное первое,

 значит второе чётное.

 

Бесы с глазами детскими,

кто вы под красным знаменем?

Проза у Достоевского

сущее наказание.

 

Вся-то история – тени

света; и света снова

смерть, это спасение

от Богослова.

 

С дерева голым свистом

или закатишься денежкой,

вымарают из списков

живые, сам-то куда денешься...

 

Поэза

Таблетки, склянки и цветов корзины.

Ваш бывший пышный лик охорошел так сразу,

и Северянин удивлённо скажет:

–Я затону пилюлей аспирина

в бокале Вашем!

 

***

Ни души, ни лица, ни тревоги.

Ночью спят. Или слышат Бога.

 

***

Я проживаю в Марьинке, это в Донбассе,

улица Красноармейская, 4/27.

Это на тот случай, если кто из друзей

будет транзитом по Запорожской трассе,

ну а адрес забыл совсем.

 

Я живу в однокомнатной квартире

                        на четвёртом этаже,

мой телефон: 5-39-78.

Это на тот случай, если кто из друзей…

Извините, звонят уже…

–Здравствуй, мой дорогой. –Лето.

                                               –Зима.

                                                   –Осень…

 

***

Из хаты, озабоченно смел, –

руки поглубже в карманы, как в ножны мечи,

шапку на уши-глаза, сердце на стрём, болтанки лишивши, –

выйду.

Фёдор Михайлович, спите спокойно: всё тот беспредел

и в книгах, и в жизни.

 

***

А в моём селе Божий суд,

что ни божий день, то гробы несут.

 

Что ни вечер, то пир горой –

то ль за здравие, ль за упокой.

 

За моим окном коротка ночь,

не пророчь мне смерть, жизнь не пророчь.

 

Коротка ночь, коротка тень,

а за ночью снова Судный день.

 

Впереди палач, позади конвой,

и направо плач, и налево вой.

 

Не спеши, браток, матюгами класть,

если не помрём, наживёмся всласть.

 

Отойди, тоска, отпусти судьбу,

боль в углу виска, словно гвоздь в гробу.

 

***

Ночным официантам не спится,

ночному кордебалету не спится,

и они увлекают нас

на сверкающие ночи страницы

под сверкающую музыку, под

светлого дождика джаз.

 

Свет ниспадает на лица,

свет ниспадает на руки,

свет переходит в нас.

И музыка тоже струится

на те же руки и лица;

серебряный джаз.

 

И через холодные зимы,

и через многая лета

всё так же мы уязвимы

в пыли осеннего света.

 

Всё та же кларнетов работа,

всё та же на лицах забота.

Ночь та же и тот же в нас

серебряный джаз.

 

***

Качалка-кресло, сад, ленивый день,

столетней груши розовая тень

и жёлтый диск большого циферблата

над головой. Мечта больным богата.

 

Сон заливал глаза. Зевота.

Запропастился карандаш.

В начале было слово. Неохота

ловить за хвост придуманный пейзаж.

 

Она права, вернее сор земли

и нищета безмерного простора.

Немного чувства и немного горя,

ржаную корку жизни просоли.

 

Соседа уболтай и кое-как приткни

качалку-кресло за полтинник.

И под ногой сушняк садовый вскрикнет,

и уплывёт земля из-под ноги.

 

Греши, люби, живи за просто так,

пусть правит миром тихая забота,                 

а посчастливится, заставишь поработать

дымящийся во слове известняк.

 

 Всё  дым, всё прах, истлевшая полова,

 всё горечь, Господи, когда из рук

 не дольше жизни длится звук

 тобой отпущенного слова.

 

***

Ты лучше жизни не перечь

 и смерть на завтра не пророчь,

 поскольку день ещё не ночь

 и жизнь ещё не стоит свеч.

 

И воду в ступе не толочь,

поскольку есть живая речь.

И надо эту речь беречь

и с нею что-то превозмочь.

 

И надо эту жизнь беречь,

поскольку день ещё, не ночь.

И надо что-то превозмочь,

поскольку жизнь не стоит свеч.

 

***

Это утренник, это жизнь,

это веточки колебанье.

Ветер здравствует, воет камыш,

речки сонной стояние.

 

Тёмным облачком мошек зуд.

Это пыль на глазах дорожная.

Это солнца-жаровня суд;

это в шутку, всерьёз и нарочно.

 

Это жаркого дня перегруз,

поля хлебного кус недорезан,

недослышан арбуза хруст,

это неба глоток недоцежен.

 

Это тёплого ливня скок.

Это зрелость берёт у детства

горстку щедрой мудрости впрок.

Это лето, и некуда деться.

 

***

Такая даль, такая ширь, такая грусть.

И не замечу, как однажды не вернусь.

 

***

Я понял, что это сгорание крови.

И поздно; и страшно что это, я понял.

И что с небесами и грозами вровень,

сегодня я понял лет ясных на склоне.

И прочно и сочно, взахлёб и некстати,

как бойня без правил, как боль при захвате.

И дальше я понял, что эта зараза

облапит плотнее, чем плоть метастазы.

И круто, и что вертикаль, и не просто,

как женщину хочешь высокого роста.

Как уличной бранью покрепче глагола